— А у Лорда их?..
— Три. И боюсь, на этот раз, если не случится чуда, кто-нибудь обратит на это внимание.
— Так он шизофреник, да?
Я набираю в грудь побольше воздуха, но тут до меня доносится нарастающий гул и грохот катящейся по коридору лавины, и все нехорошие слова остаются при мне. Курильщик тоже слышит приближение отобедавших.
— Ох, я съезжу кое-куда, — испуганно говорит он. — Пока там свободно.
Он как раз успевает скрыться, когда лавина достигает спальни. Скрип, лязг, голоса, хлопанье двери. Первым влетает Шакал на Мустанге. Сметанные усы под носом и пакет с бутербродами в охапке.
— Алло, Сфинкс! Ты затеял одиночный стриптиз? Мог бы дождаться товарищей!
Горбач его отпихивает, ставит на тумбочку бутылку с соком и лезет доставать Нанетту на предмет кормления.
— Дивные бутерброды, — соблазняет меня Табаки. — Могу даже полить их соусом.
Ко мне протискивается Македонский с ворохом одежды в руках.
— Один с сыром, один с творогом. Сам над ними трудился, — не унимается Шакал.
— Курильщик вернулся. Может, он голодный. Спроси его.
С радостным воплем Табаки выкатывается задом в дверной проем и, судя по грохоту, бросается штурмовать дверь туалета.
— Курильщик! Солнце мое! Ты здесь? Отзовись!
Македонский застегивает на мне рубашку.
— Пойдешь к Лорду? — спрашивает он.
Ну, конечно. Сейчас мне только к Лорду. С объяснениями, как и почему он очутился в Могильнике.
— Оставь меня в покое, — огрызаюсь. — Я не в том состоянии, чтобы туда таскаться.
Он молча держит передо мной джинсы. Не возражает и не спорит, отчего на душе только муторнее.
Шакал — солнечный живчик в сметанных усах, восторженный визгун — возвращается. С Курильщиком, жующим бутерброд из пакета, и с Горбачом, который возбужденно лупит Курильщика по плечам, мешая ему насыщаться расспросами о том, как он провел время в изоляторе.
— Ну как там Клетка, стоит, проклятая?
Курильщик кивает:
— Да. Стоит. Ничуть не изменилась. А что ей сделается?
Сглатывая слюну, наблюдаю стремительное исчезновение бутербродов.
— Похудел ты, — горестно отмечает Лэри. — Тяжело было?
Курильщик опять кивает, жуя. Бурчит сквозь бутерброд:
— Ненавижу эти желтые цветочки!
Чем немедленно вызывает у Горбача с Шакалом взрыв воспоминаний о часах, проведенных ими в изоляторе:
— А я вот, помню, в прошлый раз…
— Чего там сутки, я как-то просидел четыре…
— Желтый — ерунда, а вот Синий…
Пока они делятся впечатлениями, я обнаруживаю у себя на плече руку Слепого.
— По-моему, — задумчиво изрекает Великий-и-Ужасный, — тебе имеет смысл прогуляться в Могильник. Поговори с Янусом, вы ведь друзья.
И этот туда же. Маршрут остался неизменным, задание усложнилось, а Слепого, в отличие от Македонского, не пошлешь к черту. То есть можно, конечно, но нежелательно.
— Это приказ? — сварливо уточняю я.
Слепец удивлен.
— Нет, конечно. Просто предложение.
Он отпускает мое плечо и удаляется, даже не дав мне возможности поворчать. Пора бежать в Могильник. Прямо сейчас, пока Табаки не вздумалось присоединиться к советчикам, пока Горбач не высказал все, что он думает по этому поводу, пока Лэри не предложил меня проводить. Слишком долго живем бок о бок. Бока почти срослись, и повадки у всех стали одинаковыми. Скоро не будет нужды открывать рот, чтобы сообщить свое мнение по любому вопросу, и так все всё будут знать.
Уроки проходят бесшумно, ничем меня не задевая. Дождь стучит в окна. Капли сползают по стеклам серыми лентами. Хочется спать. Ловлю себя на том, что засыпаю с открытыми глазами и даже вижу сон.
Тусклый переход по подземным коридорам. В конце — окно. Подслеповатое окошко, засиженное мухами, с замазанными мелом стеклами. На подоконнике — Волк. Спиной ко мне. В своем старом узорчатом свитере с дырками на локтях.
— Волк! — окликаю я.
Он оборачивается и смотрит на меня. Белый шрам на губе. Губы не шевелятся, но слышен голос.
— У меня в норе под подушкой, — говорит он шепотом, — повесилась мышь.
Просыпаюсь от взвизга Мымры и вижу перед собой ее круглые глазки-пуговки. Совсем очумелые.
— Где мышь? — с дрожью в голосе она нацеливает мне на нос указку. — Где она?
Дальше меня выставляют за дверь, и я волен делать что захочу. Вернее, не волен. Надо идти в Могильник. Захожу в спальню в поисках остатков трапезы Курильщика, не нахожу ничего, кроме крошек, и, опечаленный, удаляюсь. Коридор проплывает мимо, не сообщая ничего нового. Возможно, он и сообщает, но я передвигаюсь, словно в вакууме, глухой и слепой к его сообщениям, и даже приятно удивленный тем, что, оказывается, это возможно. До самого Могильника, на пороге которого все же встряхиваюсь. За этой дверью не та территория, по которой стоит брести из последних сил. В Могильнике следует демонстрировать бодрость и жизнерадостность. Даже если ты труп.
Коридор безупречно стерилен. Все сверкает белизной. И пропитано жутким лекарственным духом. Навстречу по надраенному паркету катятся два круглых и грозных Паука женского пола.
— Что такое? Кто разрешил? Вон отсюда!
Мой неузнаваемо жалкий голос:
— Я только на минутку. Передать поручение учителя. Это очень срочно.
— К заведующему! — пухлый, указующий перст в конец коридора.
Подметаю пол хвостом, льстиво скалюсь и бегу дальше.
Паучихи неприязненно таращатся. Их человек вроде меня устраивает только в одном состоянии: спеленутый, подвешенный и опутанный трубками-проводочками. Чтобы удобнее было сосать кровь. А безрукий, бегающий на свободе — безобразие и преступление. Мысленно показываю им фигу. Грабли на это, увы, не способны. Дальше бегу галопом.
Кабинет Януса. Ян — самый симпатичный и порядочный Паук на свете, и я его нежно люблю, но в последнее время наши отношения немного испортились, поэтому мне тревожно. Стучусь граблей и приоткрываю застекленную дверь.
— Можно войти?
— А, это ты, — Паук поворачивается на стуле-вертушке. Лошадинолицый, серо-рыжий и лопоухий, с удивительной улыбкой, которую он редко демонстрирует. Из-за нее его и прозвали Янусом. Когда он улыбается, то делается совсем другим.
— Входи. Не стой в дверях.
Я вхожу. Кабинет не такой белый, как остальной Могильник. Если постараться, можно даже представить, что находишься в каком-то другом месте. На стенах — рисунки Леопарда в тонких деревянных рамках. Кабинет Януса — единственное место в Доме, где можно в цивилизованном оформлении увидеть то, что рисовал Леопард. Сохранившееся на стенах ближе, понятнее и веселее, но стена есть стена, на ней трудно сохранить что-либо таким, каким оно когда-то рисовалось. А если вдруг затеют ремонт с перекрашиванием всего и вся, рисунки исчезнут навсегда. Останутся только эти. И те, что спрятаны у меня. Здесь — сплошные паутины и деревья, на самом большом листе — белый, длинноногий паук с легко узнаваемым янусовским лицом. Понуро висящий в центре надорванной паутины. Не всякий повесил бы у себя такой портрет. Ян повесил. И этот, и остальные, хотя от них так и пахнет ненавистью Леопарда к Могильнику. Подхожу к белому столу, покрытому стеклом.
— Можно мне повидаться с Лордом?
Янус молчит. Видно, что пускать не настроен. Но он никогда не скажет просто — убирайся. Это не в его духе.
— С кем ты поцапался? Подойди, я на тебя посмотрю, — Ян выдвигает ящик стола и начинает в нем копаться. — Подойди, я сказал. Тебе это нравится?
— Что именно?
— Драться. Бить кому-то морду ногами.
Он подцепляет что-то и выволакивает на стол. Бело-бирюзовые пакетики липучки.
— Этот грязный пластырь, который свешивается тебе в глаз, надо сменить.
Ян встает, сажает меня на стул-вертушку и отколупывает со лба клок пластыря. Я вижу, что он действительно грязноват. Это не смертельно, но Янусу надо угодить, и я сижу тихо, пока он делает все, что считает нужным.
— Видишь ли, — бормочет он, мучая мои раны. — Ему надо побыть одному. Иногда человеку это необходимо. Ты ведь понимаешь?
Я понимаю. Это действительно так. Но пусть объясняет это Македонскому, Слепому и всем остальным.
— Я понимаю, — говорю я.
— Вот и хорошо. Возвращайся в группу и скажи ребятам, чтобы никто больше не приходил. Может, позже, не сейчас. Это распоряжение директора.
Я вздрагиваю:
— Почему? Кажется, он обычно не вмешивается в ваши дела?
Взгляд Януса прочно приковывается к заоконному пейзажу.
— Иногда вмешивается. В исключительных случаях.
Мне становится плохо. Это приговор. Смотрю на Януса, и он вдруг отъезжает от меня вместе со столом, со всей комнатой, уменьшаясь и расплываясь. Стены скользят мимо, унося его все дальше, а картины, наоборот, увеличиваются, надвигаясь, и паутины на них раскидываются от пола до потолка жуткими искореженными ромбами. Закрываю глаза, но так еще страшнее, потому что слышны голоса. Еле слышный шепот тех, кто запутался в паутине и не вышел отсюда. Леопард. Тень. Это страшное место. Самое страшное в Доме. Как бы его ни мыли и ни надраивали, от него несет мертвечиной. Меня встряхивает так, что лязгают зубы. Передо мной лицо Януса, паутина исчезла.